Фридрих Горенштейн - Шампанское с желчью [Авторский сборник]
«Вот те раз, — подосадовал Аркадий Лукьянович, — ну народ, ну можно ли слушать такой народ? Наговорят, напугают, а сами уже на той стороне. Может, специально, чтоб конкурентов меньше было на лодки. Да делать нечего, придется искать ночлег в этом Михелеве, о котором еще недавно и не думал, и не слыхал».
Автобус мотало, качало, опять плескалась вода, было впечатление морского шторма, подкатывало от живота к горлу, видать, не только у Аркадия Лукьяновича, потому что один из пассажиров предался морским воспоминаниям: «У нас на флоте специальное штормовое меню было. Рассольники, солянки, щи из квашеной капусты, ржаные сухари, баранки, сушки… Побольше солено-копченых продуктов…»
Аркадий Лукьянович вспомнил, что ел только с утра, дома и наспех, рассчитывая пообедать на вокзале в В., но пробегал все время по площади, простоял за билетом. Он полез в портфель, однако там нужных сейчас сырокопченостей не оказалось, а, скорее, наоборот, три плитки шоколада «Дорожный» и два апельсина. А хотелось горячих щец или хотя бы ржаных сухариков.
Копаясь в портфеле, Аркадий Лукьянович и сообразить не успел, как остался в автобусе один. Три пассажира выскочили и были уже далеко позади.
— Водитель, — растерянно позвал Аркадий Лукьянович, — вы, собственно, куда едете?
— А вам куда? — не останавливая автобус, спросил водитель.
— Мне в это… Михелево.
— Центральная усадьба или бараки?
— Центральная, — ответил Аркадий Лукьянович. В бараки ему явно не хотелось.
— Можете сейчас выйти, — сказал водитель, останавливая автобус и открывая двери.
Аркадий Лукьянович подхватил раскрытый портфель и торопливо вышел во тьму. Тьма была первородная, как до сотворения мира. Лишь позади освещенный автобус и вдали слабые, полуживые огоньки-комарики носились роем.
— Водитель, — испуганно сказал Аркадий Лукьянович, — а где же эта?.. Центральная? Где Михелево?
— Напрямую до развилки, — сказал водитель, — а оттуда минут двадцать ходу…
— А вы что ж, туда не едете?
Мне в другую сторону.
— Нет, — заупрямился Аркадий Лукьянович, — я билет купил, а вы меня в поле оставляете… Какое же это Михелево? Это поле… — и ухватился руками за надувшуюся резину, не давая дверям закрыться.
— Пусти двери! — по-звериному коротко рыкнул водитель. — Я тебя прямо к дому доставлять не обязан, долгогривый, — добавил он уже сверх нормы, намекая тем самым на длинные волосы Аркадия Лукьяновича.
Аркадий Лукьянович заметался. Расстегнутый портфель, как расстегнутые брюки, мешал активным действиям, а между тем водитель возвышался над ним статуеобразно, подобно скульптурному изображению диктатуры пролетариата.
— Я кандидат физико-математических наук, — пытался обрести достоинство Аркадий Лукьянович. Это была уже совсем политически неграмотная формулировка. За такие слова в 1917 году вполне могли застрелить. Но водитель лишь с шумом запер перед самым носом классового врага двери в светлый мир автобуса, оставив Аркадия Лукьяновича тонуть в окне тьмы.
Тьма глухо рокотала, и Аркадию Лукьяновичу казалось, что он слышит грозный плеск ее волн. Впрочем, постепенно глаз освоился, и стали различимы бугры, кучи, какая-то неровная, разоренная местность. Но чуть левее — что-то вроде газона. Аркадий Лукьянович застегнул портфель и пуговицы пальто, которые уцелели все, кроме двух, потерянных еще на станции В.
Как всякий интеллигент после скандала, он уже упрекал себя, насмехался над собой, жалел о своих дурных качествах, спровоцировавших на грубости, очевидно, усталого рабочего человека.
«Пойду по газону, — решил Аркадий Лукьянович, — там уж точно не разрыто».
Он сделал несколько шагов напрямик и рухнул в яму, ослепленный сильной болью в левой ноге.
3
Боль — ненормальное, повышенное ощущение. Характер боли бывает различный в зависимости от причины и анатомического положения подвергшихся раздражению чувствительных нервов. Острая боль фейерверком ударила в сознание Аркадия Лукьяновича, и она несла с собой тревожный крик: «Сломал, сломал левую! Опять сломал левую!»
Потом острая боль перешла в режущую, пульсирующую, опадающую подобно огням фейерверка, остановивших свой первоначальный взлет, и вместе с ней начала опадать из сознания тревога: «Вывих или только ушиб».
Потом шипящий огонь боли оставил тело и охватил лишь левую ногу, снова усилившись до крика без слов: «А-а-а!»
Боль стала рвущей, потом перешла в давящую, потом в ноющую и, наконец, в тупую. А тупая боль — это уже хроническое состояние больного. Аркадий Лукьянович знал, что с этой болью придется смириться и жить.
А жить заново начинать надо было с крика. С крика о помощи. Но что кричать, как кричать, о чем кричать? Аркадий Лукьянович хотел вспомнить, что он кричал и как звал на помощь в прошлый раз, когда сломал левую ногу. Ибо он уже ломал левую ногу в ситуации если не тождественной, то подобной. По крайней мере обе эти ситуации вполне подчинялись теории пропорции простых чисел, известной древним грекам и заимствованной у них индусами. Но индусы улучшили технику расчета. Они писали не на папирусах, а на досках, посыпанных цветным песком, с которых легко стиралось написанное, освобождая место новой математической ситуации. Прошлое исчезало и запечатлялось в настоящем. А между прошлым и настоящим царил индусский беспристрастный судья — нуль. Проходя через нуль, прошлое отдавало все ненужное, загромождающее память. Разве вспомнить Аркадию Лукьяновичу, что кричал студент физмата Аркаша восемнадцать, нет, даже девятнадцать лет назад, сломав ногу у щиколотки и порвав связки.
Общежитие было за городом, и от электрички приходилось еще минут сорок идти пешком. Чтоб сократить путь, наиболее отчаянные прыгали из электрички на ходу. Вернее — наиболее расчетливые, способные довериться математическим расчетам скорости, паралеллограмму сил. Подкладывали промокашку между автоматическими дверьми и на ходу их раскрывали в нужном месте, на закруглении, где электричка всегда замедляла ход.
85 раз прыгал Аркаша благополучно. На 86-м групповом прыжке разбился. Аркаша предполагал, что может разбиться, но на двухсотых или даже трехсотых прыжках, а значит, еще несколько месяцев можно было прыгать спокойно. Где-то в расчете была допущена ошибка. К тому же в день неудачного прыжка был туман, и поезд почему-то не замедлил ход. Из четырнадцати прыгавших шесть разбилось. Двое насмерть. Разбившихся в тумане милиция искала с собаками, хоть, придя в сознание, все, кроме покойников, кричали. Однако ночь, туман, лесная местность, слабые силы.
Здесь тоже ночь, дождь и яма-траншея не менее трехметровой глубины. Аркадий Лукьянович лежал неподвижно в холодной глинистой жиже на дне, а мощная стена глины уходила в небо, усиленная кучей грунта, протыкавшего небо насквозь, как протыкают его шпили знаменитых готических соборов. Недаром в прошлом существовало понятие «готический роман». Готический — значит страшный. Куча грозила поглотить Аркадия Лукьяновича, как она более ста лет назад поглотила Эвариста Галуа, математика, стремившегося ее рассчитать, а значит, обезоружить и сделать безопасной.
Глина и вода, лесная нордическая лихорадка создали во времена египетского папируса Ахмеса племена белесых, белокожих варваров, лишенных пигмента из-за болотистых испарений. Готика вознесла их болотистую мифологию к небу. В славе их деяний всегда была эта болотистая лихорадка, и культурная мощь плодоносной европейской почвы всегда таила в своих глубинах эту зыбкую топь языческого сознания, а к европейскому духу при всем его дарственном аромате время от времени подмешивался омерзительный запах гниющих болотистых испарений.
Так, среди глины, ночи, сырости ощутил телесно, а не умственно Аркадий Лукьянович Сорокопут, интеллигент-европеец, свое давнее варварское болотистое происхождение, ощутил настолько телесно, что задрожал в болотном ознобе. Он был уже порабощен кучей, свободным оставался только голос. И Аркадий Лукьянович начал защищаться голосом.
— Помогите! — крикнул он первое, что могло прийти на ум. — Я здесь, я упал в яму… Я упал в яму и сломал ногу!
На этой фразе он остановился, и эту фразу он кричал час и сорок семь минут подряд, ибо время оставалось с ним, не подвластное куче, на светящемся циферблате противоударных ручных часов. Время было живо, тикало, ободряло, напоминало о силах цивилизации, а значит, можно было надеяться. Тем более не такое уж было сверху безмолвие, как казалось первые минуты после падения. Жизнь, хоть и слабая, редкая, продолжалась. Однажды Аркадий Лукьянович услышал шаги и голоса. Шло несколько человек, мужчины и женщины. Голоса пели. Начинали женские: «Вижу в сумерках дня в платье белом тебя». «Ты рядом, ты рядом, моя дорогая, — невпопад влезали мужские, портили мелодию, — ты рядом, ты рядом…» «Но так далека, как звезда», — исправляли, облагораживали женские голоса, подобно тому как женские бедра исправляют, направляют неумелые мужские движения.